Среди множества статей и книг, посвященных великой поэтессе, не припомню ни одной фразы традиционно юбилейной. Даже формально светлая дата рождения Марины Цветаевой всегда ассоциируется с трагическим финалом ее жизни.
«Послушайте, еще меня любите за то, что я умру…»
Более пронзительных строк, наверное, нет в поэзии. По крайней мере, я не встречал. Детская наивность поразительно сочетается в них с болезненной близостью к философской разгадке тайны земного бытия человека. Будто ребенок, заглянув в бездну, ощутил на себе леденящий душу и одновременно завораживающий взгляд вечности. Это постижение пришло к Марине Цветаевой очень рано, и удержаться на краю жизни ей помогала соломинка строки, за которую она ухватилась еще в детстве.
Когда барышни ее возраста заканчивали гимназии, Цветаеву уже знали и высоко ценили Брюсов, Волошин, Гумилёв, Блок, Рильке. Она писала стихи на трех языках: порусски, пофранцузски, понемецки. Райнер Мария Рильке восторгался: «Просто непостижимо, до чего ты большой поэт!» А Максимилиан Волошин посвятил выходу ее «Вечернего альбома»стихотворение, которое заканчивалось более чем лестным откровением: «Я давно уж не приемлю чуда… Но как сладко слышать: «Чудо есть!».
Именно в доме у Волошина она познакомилась со своим будущим мужем Сергеем Эфроном. Вскоре у них родилась дочь Ариадна (Аля). Цветаева продолжала писать и печатать стихи, но, несмотря на свою декларацию «Моя специальность – Жизнь», оставалась никудышным «жильцом» в представлении обывателя. Абсолютная неустроенность, презрение к благоденствию, чуть ли не вызывающее, доходящее до эпатажа самоотречение («Все в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь»), были не бравадой, а сутью ее судьбы. Чувство собственности ограничивалось для нее детьми и тетрадями. Это была даже не обездоленность, а какоето проклятие сиротства, ожесточеннонеотвратимое преследование жизнью, загнанность и безысходность. Ощущения «сиротства» и «круглого одиночества» стали вечным источником неутихающей душевной боли. И еще – просто голод: «Осьмушка хлеба, редко – конина, тарелка жидкого супа…».
В свои двадцать пять лет она осталась одна с двумя дочерьми в послереволюционной Москве – нищей, голодной, ожесточенной. Цветаевой не удалось удержаться на работе, которую ей подыскали доброжелатели. Зимой 19191920го она отдала младшую дочь Ирину в приют, и девочка умерла там вскоре от недоедания.
Эмиграция после бегства из России не облегчила ее жизнь. Конечно, это был не российский голод и холод, но и здесь все складывалось против нее: отсутствие признания, мизерные гонорары, литературные склоки, открытая враждебность эмиграции, связанная с предательством мужа. В Париже Сергей Эфрон начал сотрудничать с ГПУ (Государственное политическое управление при НКВД РСФСР). Он принимал активное участие в слежке и в организации убийства Андрея Седова (сына Троцкого) и Игнатия Рейса – чекиста, бежавшего на Запад. Более того, ему удалось перетянуть на свою сторону детей. Аля работала во французской коммунистической газете и в 1937м вернулась в Советскую Россию, а сын, находящийся под влиянием отца, умолял мать вернуться на родину.
Вот что сама Марина Ивановна Цветаева писала о том периоде жизни за границей: «Надо мной здесь люто издеваются, играя на моей гордыне, моей нужде и моем бесправии (защиты нет)». И еще: «Нищеты, в которой я живу, вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 франков в день, на них вчетвером живем, т.е. медленно умираем с голоду».
Но чем труднее ей жилось, тем интенсивнее она работала. В самые тяжкие годины она писала самые трепетные стихи, отчаянно цепляясь за соломинку строки, которая все сильнее прогибалась над бездной.
После бегства мужа (сначала в Испанию, затем в Россию), после отъезда дочери Марина Цветаева должна была принять какоето решение. Еще в 1917м она дала Сергею Эфрону слово: «Ходить за Вами, как собака». И вот спустя 21 год, перечитывая свое обещание, она вдруг подтвердила его, написав на полях: «Вот и пойду – как собака», и поставила роковую дату: 17 июня 1938й. Через год она уже плыла из Гавра в Россию…
Однако перенесенные во Франции страдания оказались пустяками в сравнении с тем, что ждало ее на родине. В августе 1939го дочь ее была арестована и отправлена в ГУЛАГ. Сестру бросили в лагерь еще раньше. Эфрона, как врага народа и к тому же человека, слишком много знавшего, расстреляли. Цветаева искала помощи у казавшегося всесильным Фадеева. Тот сказал «товарищу Цветаевой», что места для нее в Москве нет, и отправил ее в Голицино. Но для Цветаевой уже нигде не было места.
Из записной книжки, сентябрь 1940го: «Я год уже (приблизительно) ищу глазами крюк… Я год примеряю смерть. Все уродливо и страшно… Я не хочу умереть. Я не хочу быть…»
Когда летом началось немецкое наступление, Цветаева эвакуировалась в Елабугу. Существуют разные версии о ее поездке вскоре в соседний город Чистополь, где она искала поддержки у живших тогда там Фадеева и Асеева. Одни исследователи утверждают, что она вернулась в Елабугу ни с чем, другие – что поездка увенчалась успехом: литераторы обещали найти жилье и работу. Результат, конечно, был важен, но не он стал причиной рокового решения. Точно так же, на мой взгляд, и размолвка с сыном не могла послужить последней каплей, переполнившей чашу ее отчаяния. Да, обожаемый ею Мур написал в своем дневнике 30 августа 1941 года: «Мать, как вертушка, совершенно не знает, остаться ей здесь или переезжать в Ч. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня».
Не пройдет и суток после этой записи до того момента, когда ноги подкосятся у юнца, пытавшегося рассуждать об ответственности. Он сядет прямо в дорожную пыль, услышав от хозяйки дома о том, что матери уже нет в живых…
И все же не эти, последние, внешние обстоятельства, как, впрочем, и не вся предыдущая, полная чрезмерных страданий и лишений жизнь, заставили ее взобраться на стул, перекинуть через балку веревку, просунуть голову в петлю…
«Мурлыга!.. Люблю тебя безумно», – написала она в одной из трех предсмертных записок, до недавнего времени считавшихся затерянными в милицейских архивах.
Трогательная забота о сыне звучит и в двух других ее последних посланиях: «Не оставьте Мура…» О себе же только: «Не похороните живой! Хорошенько проверьте». Очень хочется верить, что «проверили хорошенько». На ее похороны никто не пришел, точное местоположение могилы неизвестно. От величайшей поэтессы XX века не осталось даже могилы – страшный символ эпохи.
Марина Цветаева всегда называла себя семижильной. И у нее хватило бы сил сопротивляться всем оперуполномоченным мира, как и прочим житейским бедам, если бы не…
Когда она написала свою последнюю поэтическую строку? Или, на худой конец, последнюю фразу в дневнике? «Писать перестала – и быть перестала» – эту формулу, звучащую как приговор, Марина Цветаева занесла в свою рабочую тетрадь еще в сороковом году.
Уже тогда соломинка надломилась…